• Главная
  • •
  • Журналы
  • •
  • Распространение
  • •
  • Редакция

Русское зарубежье

ЖАН ПЕСКЕ (1870–1949) Jean Peské, Jan Mirosław Peszke. Из записных книжек


Жан Песке. Хижины под деревьями. Бумага, китайская тушь, акварель. 74х62,2 © Historial de la Vendée. Франция


  Профессиональный художник Жан Песке привык к блокноту в кармане – бумага и карандаш всегда должны быть под рукой. Точно так же, как и записные книжки-ежедневники, его неизменные спутницы, в которых он оставлял короткие записки, имена, наброски, памятки, иногда более развёрнутые размышления, воспоминания, цитаты из книг, мысли о вечном. Собственно мемуаров как последовательного подробного изложения пережитого Ж. Песке нам не оставил. Фрагменты его записных книжек расшифрованы и отредактированы уже потомками художника, ныне проживающими во Франции. Предлагаем читателю перевод небольшой части этих записок, любезно предоставленных госпожой Anne-Marie Salin (Sedan, Франция).
  2 августа 1935. Моя младшая дочь выходит замуж, потребовались документы для мэрии. Перебирая старые бумаги, я наткнулся на пожелтевшую метрику: «Года 1870, октября 21 дня, преподобный отец Галузинский, викарий Кривоозерский, крестил родившегося сего июля 27 дня в Голте Херсонского уезда Яна Мирослава, сына законных супругов Яна Песке и Антуанетты Знамеровской, оба дворянского происхождения. Восприемники: г-н Густав Станкевич и девица Фредерика Солтыкевич, оба дворяне. Поручители: г-н Ян Березовский и девица Мария Сталинская, оба дворяне…».
  Сразу всколыхнулось прошлое. Всю ночь ворочался, не мог заснуть, вспоминал молодость, размышлял о своей большой семье. Это были сплошь представители старинных знатных родов. Встречались среди них и довольно зажиточные семьи, были и совсем разорившиеся, но все без исключения кичились своим наследственным благородством. Мне же всё это было совершенно безразлично, для меня существовало лишь благородство сердца, души, ума. Я был ещё слишком молод, всё упрощал и делил людей, независимо от их возраста, национальности или социального положения, на две категории – на тех немногих, у кого был талант (художника, скульптора, поэта, музыканта, актёра), и на миллионы всех остальных. А потому семейные дворянские условности меня просто душили. И я от них бежал.
  Мой отец родился, затем всю жизнь работал врачом (окончив Киевский университет) и умер в Голованевске, где дед по отцовской линии Ахил Песке держал аптеку.
  Мать происходила из старинного польского рода Знамеровских, на их лазурном гербе красовался орёл. Её отцу принадлежали многие деревни вокруг Голованевска, а сам он жил в усадьбе в Новосёлке.
  В Голте я родился, можно сказать, случайно. Мать, будучи уже на сносях, гостила у родителей и, не рассчитав сроков, отправилась в Киев к мужу слишком поздно. До станции шестьдесят километров ехали на лошадях, растрясли. Вот там в Голте, остановившись у дальних родственников, мать и родила.
  Отца я потерял рано. Мне было всего пять лет, когда мать снова вышла замуж за некоего Зенкевича, служащего железнодорожной компании. Поначалу мы жили в Жмеринке, но потом переехали в Одессу, где в девять лет меня записали в гимназию Ришелье. Затем мать с отчимом переехали в Киев.
  Ещё будучи гимназистом, я начал посещать вечерние курсы замечательного пейзажиста Николая Мурашко в киевской Рисовальной школе. В начальных классах нам преподавали только рисунок, живопись мы осваивали сами, тайком, с помощью старших товарищей.
  Я хорошо помню выставки передвижников в Киеве. Восторгу моему не было предела, никакой критики, одно восхищение всех возможных степеней – от простого умиления до полного экстаза. Всё мне казалось замечательным, начиная с торжественной обстановки парадных залов Университета, когда с замиранием ступаешь по сверкающему паркету, не в силах оторвать взгляда от полотен, а душа твоя поёт от чувства причастности к Высокому Искусству. Подобное счастье случалось раз в год (ни музеев, ни выставок в городе не существовало) – поистине Событие, трепетно ожидаемое, внушающее глубокое уважение и всякий раз возвышающее. Моё сердце заранее наполнялось гордостью при мысли, что когда-нибудь я и сам создам нечто подобное.
  Увы, не гордость то была, но тщеславие, ибо в искусстве «много званых, но мало избранных». Сегодня я хорошо это понимаю – одинокий больной старик в своей убогой комнатушке, без гроша в кармане, после целого дня работы над весьма посредственным и никому не нужным пейзажем. Полвека я непрерывно трудился, оттачивая своё мастерство, но когда вижу результат, становится невыносимо грустно – либо всю жизнь я сам себя обманывал, и никакого таланта у меня нет, либо я не сумел им достойным образом распорядиться.
  Ноябрь 1933. Только что вернулся с посмертной ретроспективы Видгофа на Осеннем салоне. Мы учились с ним в Одесской художественной школе, он был чуть старше и уехал раньше меня, сначала в Мюнхен, потом в Париж...
  Поначалу он довольно долго занимался иллюстрациями, но затем перешёл к живописи и писал всё лучше и лучше. Сегодня на выставке висел его прекрасный портрет, украшенный цветами. В молодости этот невысокий коренастый бородач часто с большим удовольствием предлагал новым знакомым помериться силами и всегда выигрывал – никто и предположить не мог, что в этом коротышке столько скрытой мощи.
  Говоря о силе Видгофа, я подумал и о другом своём одесском товарище – Кравченко, с которым повстречался в Париже в 1896 году. Это был типичный русский богатырь, невероятно могучий и совершенно не умеющий пользоваться силой, дарованной ему природой. Вместо того, чтобы каждодневными тренировками развивать своё тело, он только всячески вредил себе разными глупостями. Например, напившись, что случалось с ним довольно часто, ложился на землю, заставлял кого-нибудь из зевак покрупнее встать себе на грудь и поднимал его вверх-вниз силой своих лёгких. В Париже он оставался недолго. Суворин пригласил его в свою газету, и мой товарищ уехал в Петроград, больше я его не видел. А рисовальщик он был потрясающий – его мускулистая рука атлета-чемпиона с толстыми железными пальцами грациозно и легко водила крохотным пёрышком, оставляя на бумаге изумительные тончайшие рисунки.
  Встречал я в Париже и других моих знакомых ещё по Одесской школе, например, братьев-близнецов Лаховских, Браза. Браз был очень талантлив, уехал в Мюнхен, и много лет я ничего о нём не слышал. Повстречались мы случайно в Париже лишь осенью 1933, он меня окликнул на улице, узнав после сорока лет разлуки. По его словам, после Мюнхена он учился в Париже, а затем вернулся в Россию. В Петербурге имел успех как модный портретист, а теперь вот уже четыре года снова во Франции, живёт на средства от продажи своей коллекции, в которой есть немало эстампов из Эрмитажа. Я не стал расспрашивать, как они к нему попали, и, распрощавшись, новой встречи не назначил. На меня он произвёл впечатление советского эмиссара, распродающего за границей сокровища государственных музеев.
  Сам я Одесскую художественную школу так и не окончил. Мне исполнилось девятнадцать лет, я был полон амбиций и, со всеми разругавшись, уехал в Варшаву, где поступил в Академию художеств. По мнению администрации, к живописи я ещё не был готов, и меня записали в класс рисунка. Живопись мне вновь пришлось осваивать самостоятельно, и чтобы не остаться без наставника, я записался на вечерние курсы профессора Герсона. Это и решило мою судьбу.
  Многие мои одесские товарищи учились живописи в Мюнхене. В принципе, точно так же должен был поступить и я – жизнь там была дешёвая, да и мать мне настоятельно советовала ехать именно туда. Но Герсон убедил меня отправиться в Париж, где в своё время сам жил и учился (и, кстати, стал страстным почитателем Делакруа – случай совершенно не типичный для Польши того времени, где все поголовно обожествляли Матейко, последователя Делароша). Мой добрый учитель написал письмо родителям и уговорил их отпустить меня с богом. Мне перевели небольшую сумму, оставшуюся в наследство от отца. В Варшаве я уже был знаком со многими художниками, работавшими в Париже, и заручился рекомендательным письмом к некоему Остену.
  Зимой 1891 года я сошёл на перрон Восточного вокзала – русская шуба и меховая шапка на голове. Уличные мальчишки потешались: «Гляньте на медведя! Нет, это волк!». На омнибусе я отправился по адресу, указанному на конверте.
  Художник Остен оказался исключительно расторопным малым, за один день он снял для меня мансарду на углу бульвара Порт-Руаяль и рю Гласьер, помог купить кое-какую самую необходимую мебель и даже записал в Академию Жюлиана на рю Драгон в класс Бенжамена-Констана и Жан-Поля Лорана. Мэтр Лоран был превосходный учитель – серьёзный, немногословный, его замечания были всегда точны и понятны, именно он научил меня рисовать. Впоследствии многие из тех, с кем я учился, добились известности: Альбер Андре, Вальта, Синьоре, Анри Батай (он стал драматургом).
  Через всё того же Остена я познакомился с писательницей и актрисой Запольской, салон которой посещали Серюзье, Фенеон, Синьяк, Люс. Вот они-то и убедили меня оставить Академию и начать заниматься живописью самостоятельно.
  В Варшаве мне уже приходилось видеть работы польских художников, попавших под влияние импрессионизма, и тогда для меня это было как… окошко, вдруг распахнувшееся в цветущий сад. Сегодня мы уже настолько привыкли к цвету, что трудно представить, как работали в 1890 х годах русские художники в своих, как правило, тёмных мастерских, окрашенных непременно в коричневые, землистые тона с редкими вкраплениями цветовых пятен, да и те оставались приглушёнными, чтобы, не дай бог, не выбиваться из общей гаммы. Такими же оставалась и их палитра.
  Импрессионистское же полотно – чистые тона на белом фоне – напоминало яркую, пёструю ткань. Любителей цвета эта слепящая, радостная простота опьяняла и манила дальше вглубь, за холст. Точно так же в полумраке комнаты мы невольно тянемся к крохотному окошку, из которого на нас падает луч света.
  Знакомство с Синьяком, Серюзье и позже с Тулуз-Лотреком оказалось для меня удивительно благотворным. Это было именно то, что нужно. Все чуть старше и опытнее меня, у каждого свой стиль, своя неподражаемая манера – какой это был шанс для двадцатидвухлетнего неуча! Разумеется, каждый пытался обратить меня в свою «религию». И у каждого я брал понемногу то, чего мне не доставало. Поначалу меня заворожили теории Синьяка, и на некоторое время я увлёкся пуантилизмом. Серюзье рассуждал о композиции, равновесии, простоте форм, исследовал смешение цветов, а главное, преподал мне основы ремесла художника, в том числе обучил клеевой живописи и темпере, – декоративная живопись его всегда интересовала и заставляла постоянно изобретать и осваивать всё новые и новые техники.
  Но больше всех меня поражал Тулуз-Лотрек. Начисто лишённый какого бы то ни было доктринёрства, он вообще редко рассуждал об искусстве. Изумительный график, занимающийся живописью, или же наоборот – живописец, прекрасно владеющий рисунком. Бесконечно разнообразный, он мог рисовать и писать на пленэре, тщательно улавливая все нюансы реальной палитры, или делать лишь беглые наброски, а потом у себя дома наполнять их цветом по своему вымыслу. Не было такой техники, которой бы он не владел – пастель, масло… Литограф он был непревзойдённый, его многочисленные афиши выполнены непосредственно на камне. Как-то он привёл меня в небольшую печатную мастерскую, одноглазого хозяина которой, кажется, звали Штерн, и показал мне кое-какие основные приёмы. Я тут же при нём сделал несколько литографий с пейзажей Мартига, оттиски которых потом, к сожалению, куда-то задевались. Благодаря навыкам, полученным от Лотрека, я выполнил в четырёх цветах заказ для журнала «L'Estampe et l'Affiche».
  Рисунки Лотрека меня восхищали. Одной безупречно красивой линией – ничего лишнего, ни одного неверного штриха – он мог абсолютно точно передать любую натуру. Его самые скандальные работы (сцены в публичных домах) часто выполнены единственным движением руки – элегантным и изысканным. Эта линия поражала – стремительная и одновременно плавная, она буквально струилась по холсту или бумаге, играла, убегая и увлекая за собой. В этом искусстве ни Синьяк, ни Серюзье не могли с ним сравниться. Синьяк рисовал невнятно, грешил схематичностью. Серюзье работал тщательнее, но ему не хватало лёгкости. Зато оба непрерывно вещали умные вещи, догматично защищая свои теории. Лотрек – никогда. Было время, мы с ним чуть не каждый вечер сидели в «Мулен Руж» или «Казино де Пари» и говорили о чём угодно, только не о живописи. Во время антракта публика устремлялась к стойке бара. Окружённый сомнительными типами и своими моделями лёгкого поведения, Лотрек восседал на высоком табурете и поглощал неимоверное количество новомодных в ту пору коктейлей (как-то он и мне предложил испробовать адскую смесь из алкоголя и сырых яиц, где к тому же плавали ещё какие-то овощи – я не смог сделать и глотка). Да, в жизни он был настоящий кутила, его порой непристойные речи заставляли краснеть, но как художник – образец, достойный всяческого подражания.
  Все эти излишества к добру не привели, в конце концов Лотрек заболел, и его поместили в клинику для душевнобольных. Мои дела в ту пору шли совсем плохо, хозяин грозился выгнать меня из ателье на rue Turgot, 22, где я и жил, и работал. Случайно на улице я столкнулся с Лотреком, только что отпущенным из больницы. Он затащил меня в ближайшее кафе, угостил рюмочкой и написал записку своему другу адвокату с просьбой спасти от выселения. Это была наша последняя встреча, вскоре Лотрек умер.
  Он был добрым товарищем, чьё мастерство меня всегда восхищало, но истинное значение творчества Лотрека я оценил лишь много позже и старался не пропустить ни одной его выставки. Многие работы я помнил с момента их создания, и всякий раз новая встреча с ними отбрасывала меня далеко назад в годы моей беззаботной молодости. Он мне многое дал, научил думать. Никогда я не стремился ему подражать, но рука моя как бы сама собой ведёт по бумаге свободные, лёгкие, чисто декоративные линии, при этом рисунок в целом отнюдь не страдает и остаётся точным, правдивым.
  Наткнулся в своих старых записях на следующие строки о Тулуз-Лотреке.
  Большое влияние на него оказали Льюис Браун (его лошади) и Дега. Он умело пользовался открытиями импрессионистов в области цвета, и даже пуантилисты не прошли мимо его внимания. Но что делает творчество Лотрека поистине уникальным, это изысканность линии. Каким бы ни был сюжет – «Бескостный Валентин», «Нини-Летающие-Ножки», «Канализация» или все проститутки Монмартра – линия их форм всегда безупречна. Это всё равно, что высоким стилем утончённого литературного языка рассказывать анекдоты о борделях и сутенёрах. Пессимистичная цветовая гамма Лотрека резко отличается от праздника импрессионистов и пуантилистов. Но если у последних цвета очевидны, то палитра Лотрека гораздо более сложная, найденные им цветовые соотношения и нюансы отнюдь не банальны.
  В отличие от импрессионистов, для которых пленэр был основой творческого метода, Лотрек часто писал в ателье, используя беглые наброски формы (но не цвета). Здесь ему ближе набиды Серюзье, Дени, Боннар, Вюйар, Руссель, Рансон, большей частью работавшие по эскизам или по памяти. В зрительной памяти не было равных Вюйару, писавшему портреты удивительного сходства без единого сеанса, исключительно по кратким словесным (!) описаниям в своём блокноте – портрет мадам Журдэн, которую я сам хорошо знал, тому доказательство.
  Вскоре через своих старших товарищей я встретился и с их друзьями. Фенеон познакомил меня с Октавом Мирбо, Тадеем Натансоном, Гюставом Каном, Жоржем Леконтом. Серюзье привёл меня к набидам, Синьяк – к Люсу, Тео ван Рейссельберге, Кроссу, Шарпантье (все они были также друзьями Лотрека). Нет нужды рассказывать о каждом – судьбы этих людей хорошо известны. Упоминаю их здесь лишь для того, чтобы показать ту творческую среду, в которой я, приезжий иностранец, неожиданно сам для себя оказался – мне повезло, ведь всё же могло обернуться совсем иначе...


Перевод с французского – Максим Макаров (Франция)

Полностью статью можно прочитать в журнале «Золотая палитра» № 1 (20) 2021

© 2009 - 2025 Золотая Палитра
Все права на материалы, опубликованные на сайте, принадлежат редакции и охраняются в соответствии с законодательством РФ. Использование материалов, опубликованных на сайте, допускается только с письменного разрешения правообладателя и с обязательной прямой гиперссылкой на страницу, с которой материал заимствован. Гиперссылка должна размещаться непосредственно в тексте, воспроизводящем оригинальный материал, до или после цитируемого блока.